Красносельский
Константин
Константинович

Компьютер и программы

WEB-дизайн

Литература и поэзия

Гуманитарные науки

Логика

Альтернативная логика

Введение

Глава 1. Законы правильного мышления

Глава 2. Способы познания

Глава 3. Суждение (высказывание).

Глава 4. Умозаключения.

Глава 5. Простые умозаключения (силлогизмы).

Глава 6. Простой категорический силлогизм.

Глава 7. Полисиллогизм.

Глава 8. Методы оптимизации мышления

Глава 9. Аналогия

Глава 10. Индукция

Глава 11. Интуиция

Глава 12. Мышление и его ошибки

Глава 13. Построение теорий

Глава 14. Теория аргументации

Глава 15. Основы риторики

Глава 16. Практика риторики

Заключение

 

Психология

Эрих Фромм

Иметь или быть?

Вступительная статья

Предисловие

Введение

Часть I

Глава I. Первый взгляд

Глава II. Обладание и бытие в повседневной жизни

Глава III. Обладание и бытие в Ветхом и Новом завете и в трудах Майстера Экхарта

Часть II

Глава IV. Что такое модус обладания?

Глава V. Что такое модус бытия?

Глава VI. Другие аспекты обладания и бытия: безопасность – опасность

Часть III

Глава VII. Религия, характер и общество

Глава VIII. Условия изменения человека и черты нового человека

Глава IX. Черты нового общества новая наука о человеке

 

Человек для себя

Предисловие

Глава I. Проблема

Глава II. Гуманистическая этика: прикладная наука искусства жить

Глава III. Человеческая природа и характер

Глава IV. Проблемы гуманистической этики

Глава V. Моральная проблема нашего времени

Послесловие. Разумность добра

 

Психоанализ и религия

Предисловие

Фрейд и Юнг

Анализ некоторых типов религиозного опыта

Психоаналитик - «врачеватель души»

Психоанализ - угроза для религии?

Примечания

 

Искусство любить

Предисловие

Является ли любовь искусством?

Теория любви

Объекты любви

Любовь и ее распад в современном обществе

Практика любви

 

Психические болезни. Справочник

Аффективные синдромы

Алкоголизм

Амнестический (корсаковский) синдром

Бредовые синдромы

Дефект психический

Галлюцинаторный синдром (галлюциноз)

Истерический синдром

Интоксикационные психозы

Кататонические синдромы

Маниакально-депрессивный психоз

Навязчивые состояния (обсессии)

Неврозы

Олигофрения

Прогрессивный паралич

Помрачение сознания

Пресенильные (предстарческие, инволюционные) психозы

Психопатии

Психоорганический синдром (органический психосиндром)

Реактивные психозы

Сенестопатически-ипохондрический синдром

Сенильные психозы (старческие психозы)

Симптоматические психозы

Сверхценные идеи

Токсикомании и наркомании

Травматическая энцефалопатия

Шизофрения

Эпилепсия

 

История

История упадка Римской империи

Введение

Империя во время язычества

Установление христианства в качестве государственной религии

Империя во время правления династии Константина

Империя при Валентиниане и Валенте

Империя при Феодосии Великом

Империя под управлением детей Феодосия

Поход Алариха в Италию

Итоги

Причины падения Западной Римской Империи

Как и когда древние люди научились добывать огонь?

Средневековое мракобесие и современная наука древней Греции

Существовал ли Иисус?

 

Любовь

Понятие веры в Исповеди Толстого

Отупление отменяется

И другое...

 

Мастерская

Хронология материалов

Обращение к посетителям

Скачать шрифты

Скачать рефераты

Создание web сайта на заказ

Создание веб сайтов (цены)

Веб-сайты, созданные мной (потенциальным заказчикам)

Полезные ссылки

Об авторе

Статистика сайта

 

Web На сайте

 

 

ТаблицейБлоками.

Понятие веры в «Исповеди» Л. Н. Толстого

Последняя модификация: 07.04.2018 г

Страница загружена с адреса: http://humanus.site3k.ru/tolstoy.html

Моя студия веб-дизайна

Понятие веры в «Исповеди» Л. Н. Толстого

Оглавление

Введение

Толстой – атеист.

Начало творческого пути. Первое разочарование.

Чувство безысходности

Спасение в вере

Заключение

Введение

Суть любой веры заключается в некритическом отношении к событиям, теориям и даже вымыслам, при котором они принимаются за достоверные и истинные без доказательства. Религиозная вера – вера в Бога – не исключение. Ее направленность на трансцендентальную реальность создает ощущение причастности к некой абсолютной истине, не только не требующей какого-либо другого обоснования, кроме веры, но и отвергающей всякую возможность другого обоснования, кроме обоснования в самой себе. Этим вера в Бога отличается от примитивных верований в ду̣̀́̉хов и силы природы. Но, тем не менее, вера в Бога, религиозность, остаются некритическим отношением к реальности. В этом смысле вера – антипод знания. Религиозная вера ставится выше разума и даже объявляется несовместимой с ним. Предельно ясно это выражено в афоризме богослова Тертуллиана: «Верую, ибо абсурдно». Несколько иначе выразился Кант: «Мне пришлось ограничить знание, чтобы освободить место вере…».

Толстой, вопреки всему, пытался привести религиозную веру к здравому смыслу. Такое стремление не было неожиданным. Примирить религию и здравый смысл пытались еще Декарт и Кант (пока не пришел к выводу о несовместимости веры и здравого смысла), подобные шаги предпринимаются и сейчас, некоторыми деятелями католической церкви. В религиозном учении ищется зерно истины, которое так, или иначе, обосновывается, а то, что не удается обосновать, объявляется непостижимым, для несовершенного человеческого разума. Однако Толстой, применил принципиально иной подход. К примирению здравого смысла и религии, он подходил именно с позиций здравого смысла. Он не верил в принципиальную ограниченность человеческого познания и, потому, вместо объявления необъяснимых с точки зрения разума, догматов церкви непостижимыми для слабого человеческого ума, объявлял их ложными. «Я хочу понять так, чтобы всякое необъяснимое положение представлялось мне как необходимость разума же, а не как обязательство поверить».

Толстой не признавал христианского догмата триединства и сотворения мира за шесть дней. Не признавал весь сонм небесных ангелов и различные библейские чудеса и, как следствие, всю церковную обрядовость с ее праздниками и поеданием «христового мяса». Не признавал и божественности Иисуса, которого считал лишь проповедником-моралистом. «Учение Христа, – говорит Толстой,– есть учение о сыне человеческом, общем всем людям, то есть об общем всем людям стремлении к благу и об общем всем людям разуме, освещающем человека в этом мире... Прежде и после Христа люди говорили то же самое: то, что в человеке живет божественный свет, сошедший с неба, и свет этот есть разум,– и что ему одному надо служить и в нем одном искать благо». В отличие от Канта он не собирался сдаваться и готов был скорее создать новую религию, чем поступиться здравым смыслом ради примирения с религией существующей. «Что в учении есть истина, это мне несомненно; но несомненно и то, что в нем есть ложь, и я должен найти истину и ложь и отделить одно от другого».

Бог для Толстого – это не Бог Евангелия, не Личность, которая может открываться людям, а туманное пантеистическое Нечто, живущее в каждом человеке. «Если я есмь, то есть на то причина, и причина причин. И эта причина всего есть то, что называют Богом». Но господствующие в обществе православные стереотипы не давали ему окончательно порвать с христианством. Отбросив Предание Церкви, ее философию, символику, и ветхозаветную часть Библии, Толстой начинает строить свою «религию», основанную на Евангелии. А так как Евангелие в чистом виде, не подходило для этой задачи, не смотря на все уверения что, не хочет толковать Евангелие и, даже запретил бы такое толкование, берется за его толкование, превращая его в нравственно-эстетическую доктрину утилитарного характера.

В своей интерпретации, как выразился протоиерей Александр Мень, Толстой «откровенно насилует текст, выбрасывает из него все, что не совпадает с его собственными идеями, прямо искажает смысл написанного». Разумным было бы, на месте Толстого, вообще отказаться от православного учения и перейти в лагерь пантеизма, но в вопросах веры, не смотря на льстившую ему уверенность в разумном выборе, он не руководствовался разумом.

Толстой – атеист.

Дореволюционная Россия не была столь религиозна, как может показаться сейчас. Как отметил Александр Панченко, в своих комментариях к Исповеди Толстого, она жила «в плаценте религиозно-церковного равнодушия». Фактически, религиозным было только неграмотное крестьянство. Образованное же население России, большей частью, относилось к религии как к культурной традиции. «В школах учат катехизису и посылают учеников в церковь; от чиновников требуют свидетельств в бытии у причастия. Но человек нашего круга, который не учится больше и не находится на государственной службе, и теперь, а в старину еще больше, мог прожить десятки лет, ни вспомнив не разу о том, что он живет среди христиан и сам считается исповедующим христианскую православную веру».

Толстой был крещен и воспитан в православной вере. Его учили ей с детства, но он никогда не верил серьезно, а только лишь, по его собственному определению «имел доверие» к тому, чему его учили. Однако доверие это было столь слабым, что, когда его старший брат Дмитрий, учась в университете, предался вере, стал поститься и вести нравственную жизнь, Толстой, и другие братья подняли его на смех и язвительно прозвали Ноем. Такова была реакция не только братьев Дмитрия – их приятель Мусин-Пушкин, бывший тогда попечителем Казанского университета, приглашая Толстых на вечер, подшучивал над ним, напоминая что, по Библии, Давид танцевал перед ковчегом… Это было характерно для всей России, о чем можно судить, уже хотя бы потому, что в творчестве ее культурных лидеров, периода, пришедшегося на молодость Толстого – Лермонтова и Пушкина, религии вообще не уделялось никакого внимания. Культурная Россия, и сам Толстой, жили по принципу «учить катехизис надо, ходить в церковь надо, но слишком серьезно всего этого принимать не следует».

Россия жила по принципам, не имеющим никакого отношения к религиозным догматам и, даже противоположным им. Вероучение не участвовало в жизни. «По жизни человека, по делам его… – писал Толстой, – нельзя узнать, верующий он или нет. Если и есть различие между явно исповедующими православие отрицающими его, то не в пользу первых… явное признание и исповедание православия большею частью встречалось в людях тупых, жестоких и безнравственных и считающих себя важными. Ум же, честность прямота, добродушие и нравственность большею частью встречались в людях, признающих себя неверующими».

Привитое Толстому, по традиции, вероучение постепенно исчезало под влиянием знаний и опытов жизни, этому вероучению противоположных. С шестнадцати лет он перестал по собственной воле становиться на говенье и посещать церковь, а к восемнадцати годам, окончив второй курс университета, окончательно отрекается от религиозных воззрений. При чем, его «отречение от вероучения очень рано стало сознательным».

Начало творческого пути. Первое разочарование.

Покончив с верой, Толстой вел разгульный образ жизни: «вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершал…» и в этом ни чем не отличался от многих других своих сверстников, дворянского происхождения. Юношеский максимализм, с его стремлением к совершенству, по его собственному признанию – «Я всею душей желал быть хорошим.», постепенно рассыпался под ударами общественного мнения. Общество вырабатывало у своих членов чисто животный условный рефлекс: «Всякий раз, когда я пытался высказать то, что составляло самые задушевные мои желания; то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли».

Многие проходили через эти жернова общественного мнения, в том числе и Дмитрий Толстой, которому Лев Толстой, вместе с другими братьями не давал подняться над алчностью человеческого бытия. Прошел через них и сам Лев Николаевич. Как и многим другим, ему суждено было бы со временем растратить свои детские идеалы и влиться в многоликую армию лицемеров и карьеристов, презирающих и высмеивающих нравственные стремления других, втаптывающих в грязь всех, кто пытается быть чище и, таким образом, фабрикующих себе подобных. Но Толстой начал писать и, его литературное творчество вырвало его из серой массы, поставило над ней, дав ему не только огромные преимущества, но и определенную ответственность.

Конечно, литературное творчество Толстого порождалось не стремлением к высоким идеалам. Хотя, определенные стремления все еще были и, Толстой занимался саморазвитием, изучая философские труды, упражняясь в силе, выносливости и самодисциплине: «единственная истинная вера моя в то время была вера в совершенствование. Но в чем было совершенствование и какая была цель его, я бы не мог сказать. Я старался совершенствовать себя умственно, – я учился всему, чему мог и на что наталкивала меня жизнь; я старался совершенствовать свою волю – составлял себе правила, которым старался следовать; совершенствовал себя физически, всякими упражнениями изощряя силу и ловкость и всякими лишениями приучая себя к выносливости и терпению». Тем не менее, вся его юность прошла в стремлении к превосходству и славе; юношеские идеалы все чаще уступали эгоизму и тщеславию, а стремление к совершенству «подменилось желанием быть сильнее других людей, то есть славнее, важнее, богаче других». Поэтому и писать он начал, именно из этих побуждений: «из тщеславия, корыстолюбия и гордости», для того чтобы иметь славу и деньги.

Определяя свое творческое кредо, Толстой рассуждал: «Для чего пишут люди? Для того чтобы преобресть кто денег, а кто славы, а кто и то и другое; некоторые же говорят, что для того, чтобы учить добродетели… Единственный способ, чтобы быть счастливым, есть добродетель, следовательно благоразумно только читать… те книги, которые учат добродетели» Соответственно, такие же книги нужно писать. И, намереваясь превзойти других, Толстой берет себе за правило писать именно такие книги. Вот только учить ему, было нечему.

По поводу религиозных трудов Толстого Бердяев выразился что: «всякая попытка Толстого выразить словами свои религиозные воззрения порождала лишь банальные серые мысли». То же самое можно сказать и о нравственных потугах писателя. Не в силах дать чему-либо конкретное определение, он только с умилением твердил о чем-то неопределенном, абстрактном «тихом, светлом и добром» или взывал к христианской душе, какой она должна бы быть, в соответствии с заповедями Христа, а позже увлекся «мыслью народной», ставшей предвестницей его творческого кризиса (ведь именно любование этой «мыслью» привело к тому, что из художника слова, Толстой превратился в религиозного философа). Такая аморфность добродетели Толстого легко объяснима – его образ жизни не изменился, а, ведя безалаберную и бесцельную жизнь, он не мог иметь более определенного о ней представления.

В 26 лет Толстой перебрался в Петербург, где сблизился с литературной элитой, сгруппировавшейся вокруг журнала «Современник»: Некрасов, Фет, Тургенев, Чернышевский, В. П. Боткин, А. В. Дружинин, П. В. Анненков – под влиянием которой окончательно покончил с юношеским стремлением к совершенству: «… не успел я оглянуться, как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошелся, усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию, которая ее оправдывала».

Художники и поэты, к которым его соратники себя причисляли, являлись, по их мнению, непогрешимыми богочеловеками, призванными вести за собой серую массу. Почести и слава, женщины и деньги, получаемые ими взамен, убеждали их в собственной правоте: «… в этом развитии главное участие принимаем мы – художники, поэты. Наше призвание – учить людей… Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество, у меня была слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо». А раз так, то незачем и стремится быть лучше. Одно только, не давало ему покоя: учить то, ему было нечему.

Толстой озирался на других, но видел, что этот вопрос и для них остается неразрешенным. Каждый излагал свою точку зрения, подчас, совершенно противоречащую точке зрения других, уверяя, что те заблуждаются. «И они спорили, ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга. Кроме того, было много между ними людей и не заботящихся о том, кто прав, кто не прав, а просто достигавших своих корыстных целей…». И все при этом считали что, они правы и должны вести за собой: «… нам нужно говорить и говорить, писать, печатать – как можно скорее, как можно больше, что все это нужно для блага человечества. И тысячи нас, отрицая, ругая один другого, все печатали, писали, поучали других. И, не замечая того, что мы ничего не знаем, что на самый простой вопрос жизни: что хорошо, что дурно, – мы не знаем, что ответить, мы все, не слушая друг друга, все враз говорили, иногда потакая друг другу и восхваляя друг друга с тем, чтобы и мне потакали и меня похвалили, иногда же раздражаясь и перекрикивая друг друга, точно так, как в сумасшедшем доме».

Но не могли быть правы все, друг друга отрицающие. Пытаясь докопаться до истины, Толстой начал присматриваться ко всей этой, бурлящей эмоциями толпе, и пришел к неутешительным выводам: «… почти все… писатели, были люди безнравственные и, в большинстве, люди плохие, ничтожные по характерам – много ниже тех людей, с которыми я общался в моей разгульной и военной жизни – но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть довольны люди совсем святые или такие, которые и не знают, что такое святость». И хотя они: «… все больше и больше учили, учили и учили и никак не успевали всему научить, и все сердились, что нас мало слушают», на самом деле, всеми ими двигала алчность и тщеславие: «Настоящим, задушевным рассуждением нашим было то, что мы хотим как можно больше получать денег и похвал».

Толстой хотел быть выше, подняться над господствовавшими в писательской среде лицемерием и алчностью. Вернуться на еще незабытый путь совершенствования. Вместо того чтобы «браниться и ссорится», хотел учить добродетели. Он уехал из Петербурга – подальше от опротивевших ему «Моисеев, ведущих за собой народ Израиля». Но писать не перестал. Раздувшаяся гордыня, самоуверенность и стремление поучать, никуда не исчезли: «Из сближения с этими людьми я вынес новый порок – до болезненности развивавшуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что я призван учить людей, сам не зная чему». Толстой по прежнему считал что он-то, действительно является истинным художником и поэтом «… Как и все сумасшедшие, – называл всех сумасшедшими, кроме себя», – а потому, может учить, даже не зная чему и вести, не зная куда.

Пытаясь придать своему творчеству смысл, Толстой поехал в Европу. Но ее хваленое «просвещение» не помогло ему обрести знание добродетели. Европа 19 века проходила стадию накопления капитала и жила по законам свободной конкуренции Адама Смита. При чем, как обычно, применяясь практически, теоретические законы доводились до абсурда и свободная конкуренция, приводившая, по мнению Адама Смита, к росту валового продукта и, как следствие, благосостояния нации, сводилась до бесчеловечного пожирания себеподобных. Для добродетели места не оставалось: «новорожденный капитал источает кровь и грязь из всех своих пор, с головы до пят». Помимо капитала, Европа верила лишь в целесообразность прогресса и образования и, считая это достойным применением своих сил, Толстой вернулся в свою усадьбу, с твердым намереньем заняться обучением крестьян – уж их-то, он чему-нибудь да научит.

Чувство безысходности.

Некоторое время Толстой был доволен работой по организации крестьянских школ: «Занятие это было особенно по сердцу, потому что в нем не было той, ставшей для меня очевидною, лжи, которая мне уже резала глаза в деятельности литературного учительства». Не зная, в чем именно заключается прогресс и чему следует учить, Толстой надеялся предоставить детям возможность учиться тому, чему они сами захотят, но его роль в их обучении оказалась столь неопределенной, что спустя год, удовлетворение сменилось разочарованием. Толстой начал метаться: еще раз поехал в Европу, затем, в степь к башкирам, начал было издавать журнал, чтобы «учить всех и скрыть то, что я не знаю, чему учить», но, разуверовавшись в полезности этого занятия, бросил.

Все это время он продолжал литературную деятельность так как: «вкусил уже соблазна писательства, соблазна огромного денежного вознаграждения и рукоплесканий за ничтожный труд и предавался ему как средству улучшения своего материального положения и заглушению в душе всяких вопросов о смысле жизни моей и общей». Совершенствование, прогресс и добродетель его больше не интересовали. Все стремления сменились одним: «стремлением к тому, чтобы вместе с семьей было как можно лучше».

Однако такие эгоистичные стремления к личному обогащению и домашнему уюту не приносили желаемого удовлетворения. Толстому хотелось чего-то большего. Его не покидало чувство, что занимается не тем, чем должен был заняться и, что он «не совсем умственно здоров». То и дело он задавал себе вопрос: «Ну хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?», – и каждый раз получал один и тот же ответ: «ничего нет впереди, кроме обмана жизни и счастья и настоящих страданий и настоящей смерти – полного уничтожения».

Этот период жизни Толстого характерен структурными расстройствами мышления, проявляющимися в навязчивых идеях и сопровождающимися учащающимися приступами глубокой депрессии, приводившими к идее самоубийства.

Идея самоубийства была очень сильна и привлекательна, однако Толстой еще не готов был умереть и, возможно, даже боялся смерти. Во всяком случае, он старательно исключал из обихода предметы, с помощью которых мог совершить самоубийство, в частности, убрал из кабинета шнур (очевидно идущий к колокольчику для вызова слуг), перестал ходить на охоту, чтобы не брать в руки ружье. Жизнь казалась абсурдной и жестокой своей бессмысленностью. Бессмысленность и жестокость жизни заключались в ее конечности, в том что, однажды он – Толстой перестанет существовать и не сможет больше наслаждаться своими богатствами и славой. И эта конечность жизни доводила Толстого до такого ужаса, выход их которого он видел только в самоубийстве.

Стремясь оправдать свою жизнь и не довести себя до самоубийства, Толстой ищет в жизни такой смысл, «который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью». В поисках этого смысла он, еще будучи сторонником прогресса, обращается к точным наукам, но приходит к выводу что «чем более они пытаются давать решения на вопросы жизни, тем более они становятся неясными и непривлекательными». Гуманитарные науки: юридические, социальные, исторические, его не удовлетворяют тем более: «эти полунауки тем более исполнены неясностей, неточностей, глупостей и противоречий, чем далее они уходят от своих задач». Научное знание описывало устройство окружающего мира и то, что он был в нем лишь частицей, не только не придает его жизни смысл, но, напротив, «уничтожает всякий возможный смысл».

Ища ответ на вопрос, ставший для него вопросом жизни, Толстой «испытал совершенно то же чувство, какое испытывает заблудившийся в лесу человек» и соглашается с Соломоном, когда тот говорит: «Во многой мудрости много печали, и кто умножает познание – умножает скорбь». Только философия обещала дать ответ на вопрос о смысле жизни, но с какой стороны Толстой к ней не подходил, получалось одно и то же: «жизнь есть зло и бессмыслица».

«Жизнь тела есть зло и ложь и потому уничтожение этой жизни есть благо, и мы должны желать его», – читает он у Сократа.

«Жизнь есть то, чего не должно быть, – зло, и переход в ничто есть единственное благо жизни», – читает он у Шопенгауэра.

«Жить с сознанием неизбежности страданий, ослабления, старости и смерти нельзя – надо освободить себя от жизни, от всякой возможности жизни» – читает он в буддизме.

«Все в мире – и глупость и мудрость, и богатство и нищета, и веселье и горе – все суета и пустяки. Человек умрет, и ничего не останется. И это глупо», – читает он в Библии слова Соломона.

Все это только усиливало отчаяние Толстого. «Обманывать себя нечего. – Считает он, – Все – суета. Счастлив тот, кто не родился, смерть лучше жизни; надо избавится от нее».

Спасение в вере.

Толстому не хватало мужества быть последовательным до конца и покончить с собой. С надеждой он взирал на Шопенгауэра: почему тот, зная что, жизнь – зло, продолжает жить? Почему не покончил с собой Сократ? Толстой считал что, по той же причине и, продолжал жить: «умываться, одеваться, обедать, говорить и даже <не смотря на то что «считал писательство пустяками»> книжки писать. Это было для меня так отвратительно, мучительно, но я оставался в этом положении».

Но почему живут другие? Неужели они не видят бессмысленности жизни? Или видят, но все же продолжают жить? Задаваясь этим вопросом, Толстой обнаруживает, что многие люди не знают и не понимают что «жизнь есть зло и бессмыслица». «Люди этого разряда – большею частью женщины, или очень молодые, или очень тупые люди – еще не поняли того вопроса жизни, который представился Шопенгауэру, Соломону, Будде» и самому Толстому.

И тут у Толстого закрадывается сомнение: «а что, как я чего-нибудь еще не знаю?».

Такой вопрос явился результатом многолетней внутренней борьбы. Очень не легко было Толстому, считающему себя призванным учить человечество, заподозрить что, пытаясь учить всех и вся, он никак не может понять главного в жизни, известного всем тем, кого он пытается учить. Но такое подозрение было неизбежным: «Ведь в самом деле, что же такое мы, убежденные в необходимости самоубийства и не решающиеся совершить его, как не самые слабые, непоследовательные и, говоря попросту, глупые люди, носящиеся со своей глупостью, как дурак с писаной торбой?».

В своих дальнейших размышлениях, Толстой приходит к выводу, что если он хочет жить, понимая смысл жизни, то искать его надо «не у тех, которые потеряли смысл жизни и хотят убить себя, а у тех миллионов отживших и живых людей, которые делают жизнь», у тех, кто может объяснить каждый акт своей жизни и считает самоубийство величайшим злом. Не находя такому отношению к жизни рационального объяснения, Толстой утверждает что «знание разумное не дает смысла жизни, исключает жизнь; смысл же, придаваемый жизни миллиардами людей, всем человечеством, зиждется на каком-то презренном, ложном знании». Неразумным знанием, которым, по мнению Толстого, жило все человечество, была вера: «Это Бог 1 и 3, это творение в 6 дней, дьяволы и ангелы и все то, чего я не могу принять, пока не сошел с ума».

Вставшее перед Толстым противоречие не давало ему покоя. «Положение мое было ужасно. – Пишет он. – Я знал, что ничего не найду на пути разумного знания, кроме отрицания жизни, а там в вере – ничего кроме отрицания разума, которое еще невозможнее, чем отрицание жизни. По разумному знанию выходило так, что жизнь есть зло, и люди знают это, от людей зависит не жить, а они жили и живут, и сам я жил, хотя и знал уже давно то, что жизнь бессмысленна и есть зло. По вере выходило, что для того, чтобы понять смысл жизни, я должен отречься от разума, того самого, для которого нужен смысл». Толстого не покидало чувство безысходности «Это было чувство страха, сиротливости, одиночества среди всего чужого и надежды на чью-то помощь», ему нужен был Бог, как лекарство.

А может, то, что Толстой считал разумным, не было так разумно? Проверяя ход своих рассуждений, Толстой обнаружил ошибку: философия не утверждает бессмысленности жизни; он сам, не видя в ней смысла, приходит к такому утверждению «жизнь, представляющаяся… ничем, есть ничто». На самом же деле, «знание философское ничего не отрицает, только отвечает, что вопрос этот не может быть решен им». А если так, если даже философия не отвечает на вопрос о смысле жизни, то значит, этот ответ дает только то самое, неразумное знание, которым живет все человечество – вера. И как бы Толстому не была очевидна вся неразумность веры, эта неразумность не могла поколебать его убежденности в том, что «она одна дает человечеству ответы на вопросы жизни и, вследствие того, возможность жить».

Взглянув на веру с этой точки зрения, Толстой обнаружил что, «Где жизнь, там вера» и «Какие и кому ни давала ответы какая бы то ни была вера, всякий ответ веры конечному существованию человека придает смысл бесконечного, – смысл, не уничтожаемый страданиями, лишениями и смертью» и пришел к выводу: «Значит – в одной вере можно найти смысл и возможность жизни… Вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет».

Толстой изучил буддизм магометанство и христианство и готов был принять любую веру, только бы она не требовала от него прямого отрицания разума. Так как он сам был воспитан в православной среде и жил среди православных христиан, то, прежде всего его внимание привлекла христианская православная вера. Но те христиане, с которыми он пытался о ней говорить, утверждали свою веру не для того, чтобы ответить на вопрос жизни, а для каких-то других, чуждых ему целей. Они жили той же жизнью, что и он «с той только разницей, что она не соответствовала тем самым началам, которые они излагали в своем вероучении» и Толстой решил: «Вера этих людей – не та вера».

Более убедительной выглядела замешанная на суевериях, вера невежественных крестьян, которых Толстой раньше не брал в расчет, в поисках ответа на вопрос о смысле жизни. Их веру он признал настоящей, поскольку, как и ему, «вера их необходима для них и одна дает им смысл и необходимость жизни».

Толстого подкупал стоицизм крестьян. Он любовался тем что они «эти люди принимали болезни и горести без всякого недоумения, противления, а с спокойною и твердою уверенностью в том, что все это должно быть и не может быть иначе, что все это – добро» и всячески ставил их в пример.

Толстой и раньше не отличался проницательностью ума, а потому никогда не мог разобраться в сложных вопросах жизни; что в Петербурге, что в Европе, что у себя в усадьбе. Теперь же, он и вовсе не мог мыслить адекватно – болезнь, впоследствии выгнавшая его из дома и бросившая умирать на станции Астапово Рязано-Уральской железной дороги, прогрессировала. Толстой не видел что, стоицизм крестьян происходит вовсе не от правильности их веры, а от того что, они забиты, как домашний скот, и ничего другого в своей жизни не представляют.

Два года рассуждений и общения с крестьянами оттолкнули Толстого от образованности и роскоши, приведших его к выводу о бессмысленности и ничтожности жизни. Ведь если его жизнь, проходящая в праздном рассуждении о ее смысле и попытках поучать, была на самом деле бессмысленной и ничтожной, то это еще не значит, что она бессмысленна и ничтожна вообще. А если к выводу о бессмысленности жизни привели образованность и роскошь, то именно их нужно расценивать как зло и от них следовало отказаться для ее осмысления.

Толстой чувствовал что, жизнь людей, создающих эту жизнь, вместо того, чтобы праздно рассуждать о ней, наполнена смыслом. Но не понимал что, этот смысл, как раз в том и состоит, чтобы создавать эту жизнь, создавать мир, в котором они живут, активно преобразовывать, наполняя смыслом человеческого существования.

По его мнению, смысл этот заключался именно в вере. Толстой не понимал, какой именно в ней смысл, но считал что, он есть и, ему следует научиться его понимать. Наука эта далась не сразу и, Толстому не раз приходилось сетовать на свое образование, которое сводило положение веры к очевидной бессмыслице и завидовать мужикам за их безграмотность и неученость, благодаря которой, те не видели в них ничего ложного. И эта религиозная ложь, остававшаяся скрытой для безграмотных крестьян, оттолкнула Толстого от церкви, но не от самой веры. Он решил очистить религию от церковной лжи и выкристаллизовать в ней веру, наполнявшую, как он считал, человеческую жизнь подлинным, неподдельным смыслом.

Этому он посвятил последние 30 лет своей жизни и «жил только тогда, когда верил в Бога».

Заключение.

Вся бессмысленность жизни Толстого заключалась не столько в неправильном мышлении, сколько в неправильном образе жизни. Только не желая признавать свою паразитарность и претендуя на исключительную роль, Толстой долго не мог признать что, жизнь именно таких как он – есть зло.

Поскольку Толстой не понимал ни политики, ни экономики, ни истории (и в частности, не признавал исторической роли личности, а Кутузова, только тем и считал хорошим, что тот, якобы, не мешал событиям развиваться самим по себе) – ничего из того, что могло бы вооружить его для действий, соответствующих тем возможностям, которые предоставляли ему его материальное, социальное и общественное положение, ему ничего другого не оставалось, как пытаться преобразовать мир на том примитивном уровне, на котором это делают безграмотные, запуганные крестьяне. Такое решение не могло дать чувство настоящего дела. Наоборот, понимая, что его старания ни к чему существенному не приводят, Толстой приходил в еще большее отчаяние «Это было чувство страха, сиротливости, одиночества среди всего чужого и надежды на чью-то помощь».

Но в людях, он этой помощи не находил. Даже в тех людях труда, с которых он брал пример и у которых пытался научиться. Более того, он видел что, они и сами уповают на помощь извне. А на что еще могли уповать крестьяне, чей интеллект и психическое развитие, в результате скотских условий жизни застыли на детском уровне и которые не знали ничего кроме плуга и веры? Эти люди уповали только на Бога и, Толстой так же, пытался уповать на него, пытался научиться их вере.

Вера в бога вернула смысл в жизнь Толстого. Смысл этот заключался в выполнении Божественной воли (и снятии с себя всякой ответственности) «и он будет собирать плоды и войдет в радость господина своего».

«Живи, отыскивай Бога, и тогда не будет жизни без Бога» – вот в чем Толстой увидел смысл жизни. Мучительные вопросы отпали сами собой: «все осветилось во мне и вокруг меня, и свет этот уже не покидал меня».

Хотя на вопрос, что же такое вера, каково ее понятие, Толстой, так же не дает ответа, как не давал в свое время ответ на вопрос о добродетели и прогрессе, не трудно увидеть что вера – для Толстого – способ оправдания жизни. Она дала ему не только чувство ее бесконечности, но и удовлетворила его неизменное желание учить – теперь у него была возможность учить правильной вере. Возможно в этом и был главный, хотя и не осознанный, смысл последних 30 лет его жизни. Что же касается того, как он ее понимал, то только так, «насколько он ее не понимал». С точки зрения Толстого вера была все тем же, абстрактным идеалом «высокого, светлого, доброго», пропущенного сквозь искаженную призму воспаленного сознания. Если же исходить не из мнения Толстого, а из его жизни, прошедшей под гнетом маний и фобий, с его стремлением поучать и боязнью смерти, желанием себя увековечить и отчаянным чувством бессмысленности всех потуг (то есть, судить не по словам, а по поступкам), то вера его – только способ бегства от страха небытия.

 

Комментарии к странице (всего 3)

 

 

 


На главную страницу сайта